Неточные совпадения
Кузнец рассеянно оглядывал углы своей
хаты, вслушиваясь по временам в далеко разносившиеся песни колядующих; наконец остановил глаза на мешках: «Зачем тут лежат эти мешки? их давно бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем. Завтра праздник, а в
хате до сих пор лежит всякая дрянь. Отнести их в кузницу!»
«Ивась!» — закричала Пидорка и бросилась к нему; но привидение все с ног
до головы покрылось кровью и осветило всю
хату красным светом…
Уже день и два живет она в своей
хате и не хочет слышать о Киеве, и не молится, и бежит от людей, и с утра
до позднего вечера бродит по темным дубравам.
И мы добрались
до какой-то избы,
О завтрашнем утре мечтая;
С оконцем из слюды, низка, без трубы,
Была наша
хата такая,
Что я головою касалась стены,
А в дверь упиралась ногами;
Но мелочи эти нам были смешны,
Не то уж случалося с нами.
Мы вместе! теперь бы легко я снесла
И самые трудные муки…
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и
до того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей
хаты и оставит там, не снимая, от зари
до зари.
Добравшись
до узкой тропинки, ведшей прямо к
хате Мануйлихи, я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей, белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу. От сильного дневного жара и от быстрой езды кровь шумела у меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.
Я неторопливо дошел
до старой корчмы — нежилой, развалившейся
хаты, и стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым голым стволом.
— Иван Тимофеевич? Ну, вот и отлично. Так
до свиданья, Иван Тимофеевич! Не брезгуйте нашей
хатой, заходите.
На другое утро Оленин проснулся поздно. Хозяев уже не было. Он не пошел на охоту и то брался за книгу, то выходил на крыльцо и опять входил в
хату и ложился на постель. Ванюша думал, что он болен. Перед вечером Оленин решительно встал, принялся писать и писал
до поздней ночи. Он написал письмо, но не послал его, потому что никто всё-таки бы не понял того, чтò он хотел сказать, да и не зачем кому бы то ни было понимать это, кроме самого Оленина. Вот чтò он писал...
«Видно, Ванюша прав! — подумал Оленин: — Татарин благороднее», и, провожаемый бранью бабуки Улитки, вышел из
хаты. В то время как он выходил, Марьяна, как была в одной розовой рубахе, но уже
до самых глаз повязанная белым платком, неожиданно шмыгнула мимо его из сеней. Быстро постукивая по сходцам босыми ногами, она сбежала с крыльца, приостановилась, порывисто оглянулась смеющимися глазами на молодого человека и скрылась за углом
хаты.
Он проводил ее глазами
до крыльца хозяйской
хаты, заметил даже через окно, как она сняла платок и села на лавку.
Он никуда не собирался
до обеда в этот день и намеревался писать давно откладывавшиеся письма; но почему-то жалко было ему оставить свое местечко на крыльце и, как в тюрьму, не хотелось вернуться в
хату.
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая
хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К
хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая доверху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками
до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было направду. Выбежал я из
хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут и роса на листьях блестит. Вот добежал
до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь, и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь.
Однако, с непривычки нести на себе фунтов двадцать пять — тридцать груза, я, добравшись
до отведенной нам
хаты, сначала даже сесть не мог: прислонился ранцем к стене да так и стоял минут десять в полной амуниции и с ружьем в руках.
Я
до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет, но душа моя полна еще
до сих пор жалости, и чувства мои странно сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся
хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, — и ничего более. Грустно! мне заранее грустно! Но обратимся к рассказу.
Власть кудесника так велика, что в любой момент он может выбить из бытовой колеи, причинить добро или зло — простым действием, которое в руках у него приобретает силу: у галицких русинов знахарь втыкает нож по рукоятку под порог первых дверей
хаты; тогда зачарованный, схваченный вихрем, носится по воздуху
до тех пор, пока заклинатель не вытянет потихоньку из-под порога воткнутый нож.
— Ах, боже мой, боже ж мой, — растерянно причитал Грицко. — Вот только, только — и часу не будет… Сам пришел под
хату к Кузьме Борийчуку, вызвал Кузьму и каже: «Вяжите меня, бо я свою жинку забил геть
до смерти!., секирой…» Я и Ониську бачил, тату… Ку-у-да!.. Вже и не дышит… Мозги вывалились… Люди говорят, что он фершала с ней застал…
Кузница Меркулова помещалась в землянке, и на землянку похожа была и
хата, у которой кривые окна с радужными от старости стеклами дошли
до самой земли.
— Так понял меня? Надо проползти по земле
до самой деревни, забраться в первую же свободную от неприятельского постоя
хату, расспросить обо всем крестьян, разумеется, в том случае только, если будет видно, что они на нашей стороне и, возможно больше выведав о неприятеле, тем же путем возвратиться сюда. Понял меня? — коротко и веско бросал Любавин.
Утром другие камманисты пришли, стали откапывать. Никакая кирка не берет. Так
до сих пор и стоит середь
хаты, в земле по пояс. Комиссия приезжала из Симферополя, опять откапывали, думали, — не белогвардейская ли пропаганда. Ничего подобного. Все записали, как было, Ленину послали телеграмму.
— Войдет в
хату, — сейчас, значит, бац из винтовки в потолок! Жарь ему баба куренка, готовь яичницу. Вина ему поставь, ячменю отсыпь для коня. Все берет, что только увидит. Особенно
до вина ярые.
Молитвенная
хата, занятая под старца Малафея,
до настоящего найма имела другие назначения: она была когда-то банею, потом птичною, «индеечной — разводкою», то есть в ней сиживали на гнездах индейки-наседки, а теперь, наконец, в ней поселился святой муж и учредилась «моленна», в знак чего над притолками ее дощатых сеней и утвержден был медный «корсунчик».
Были из них даже по-своему благочестивые: эти открывали свои радушные
хаты для пиров только
до «благодатной», то есть
до второго утреннего звона в лавре. А как только раздавался этот звон, казачка крестилась, громко произносила: «радуйся, благодатная, господь с тобою» и сейчас же всех гостей выгоняла, а огни гасила.
Как скоро мы прогоним москалей, будет другая воля, в рекруты брать не будут, а служить будут в своем повете (уезде), подати платить по три злотых, земли на всякую
хату по пяти моргов, барщину служить только
до Юрьева дня».
Слова «Наталии Розумихи» приписаны были как бы другим почерком. В таком виде сохранилась
хата эта
до 16 июня 1854 года, когда пожар уничтожил ее дотла.
Казак сидит день, сидит два, просидел и третий
до самого
до вечера и думает: «Срок кончился, а щоб мене сто чортиев сразу взяли, як дома скучно… а Пиднебеснихин шинок як раз против моей
хаты, из окон в окна: мини звидтиль все видно будет, як кто-нибудь пойдет ко мне в
хату, А я тем часом там выпью две-три або четыре чвертки… послухаю, що люди гомонят що в городу чуть… и потанцюю — позабавлюся».
— Да того же мы вас и просим: идите
до нашего отца Саввы, — вин вас у себя в
хате дожида: сядьте с ним поговорить: вин все бачит.